Showing posts with label Осип Мандельштам. Show all posts
Showing posts with label Осип Мандельштам. Show all posts

Monday, January 20, 2020

СНЕГ 1969 ГОДА (Из Книги «Моя Азбука»)


Друзья жаловались: в Москве в декабре не выпал снег. Озадачившись, я принялся ворошить память в поисках московского зимнего снега. Я люблю снег и, пока жил в Москве, каждый год с нетерпеньем ждал первых снежинок. 
Чистые пруды зимой. 1960-е гг.
Санки, коньки, елки, праздники, сказочные снегоуборочные чудовища, но главное — белый пуховой покров, скрадывающий убогость улиц родного города, подолгу не видавшего ни краски, ни ремонта. Но на моей памяти московские снега принялись шалить уже в шестидесятые годы нынче прошлого века: выпав, они быстро превращались в уличную жижу, а жижа, лишь подморозит, — в грязный горбатый лёд — проклятье стариков и старух, переполнявших травматологические отделения московских больниц. Зато под Москвой зимой снег тогда еще царствовал! Вот из памяти.

* * *
1969 год. Зима. Мне двадцать три. Я живу один в какой-то развалюхе на Васильевской (у моей Маши появился другой, и мы разошлись). Было невесело… 
На Васильевской. 1970 г. Фото В. Боннелл
Но не без друзей. Дима Борисов с Таней (они недавно поженились) тогда жили-сторожили дачу Эренбургов где-то рядом с давно заброшенным Новоиерусалимским монастырем. Как они там очутились, точно не помню. Илья Григорьевич Эренбург умер в 1967, как бы поставив точку на эпохе «Оттепели», которой он и дал это имя, а вслед за этим, в 1968-м, советские танки поставили жирную точку на Пражской весне и вообще шестидесятых. Началась реакция, и все мы, друзья и люди нашего культурного круга, принялись жить как бы приглушенной жизнью — уже без будущего. Померкли горизонты. 

Но возвращаюсь к даче. Вдова Эренбурга, Любовь Михайловна Козинцева, жила зимой в городе, а Дима дружил с секретарем ИГ, Натальей Ивановной Столяровой. На них с Таней можно было положиться. Не сомневаюсь, в семье Эренбургов еще помнили, как ИГ был растроган, когда на вечере Мандельштама в МГУ весной 1965 г. молодой студент-историк Дима Борисов читал стихи великого поэта, восстанавливал связь поколений. В том, что он теперь на время поселился с женой на даче ИГ, был не только бытовой смысл.

Илья Эренбург перед дачей. Картье-Брессон. 1954 г.
Итак, получив от друзей приглашение, я под вечер, сел на электричку на Рижском вокзале и в холодном полупустом вагоне за час доехал до станции Новоиерусалимская. В те годы обыденной антирелигиозной пропаганды и отчаянной борьбы с сионизмом название станции звучало экзотично, если не сказать вызывающе, и я в дороге ухмылялся про себя: вот, мол, советский еврей продрог на пути в Новый Иерусалим. Когда доехал, время было еще не позднее, но час пик был позади: народу на станции — никого, такси и подавно. Вздохнув, я пешком отправился разыскивать дачу. Раньше я там никогда не бывал, но маршрут был простой. Плутать не пришлось, хоть и фонарей было мало.   

Пусто и тихо на деревенской дороге: ни людей, ни машин, и я потопал по проезжей части. По обеим сторонам тянутся черные избушки под снежным покрывалом. Небо — низкое, звездное; как у Мандельштама, молоком горит. Серебрится снежный шатер. Мороз пощипывает кожу. Поддувает ветерок. На голове у меня вязаная лыжная шапка, надвинутая на уши, греет плохо, как и рыжее, чешское пальто демисезон, в котором я профорсил не одну зиму. Воротник поднят. На ногах застывшие копытца, то бишь, рыжие чешские ботинки, которые у меня года через полтора умыкнут ялтинские абреки. Спасает шарфик, повязанный кое-как вокруг тонкой шеи. Зябко. Пахнет печным дымом. Из-за черных заборов глухо тявкают собаки. Они: тяф-тяф. А под ногами у меня: хруст-хруст, хруст-хруст. Умилительный звук, чистый, из детства.

Я — один на дороге. Но не скучно и не страшно. Даже холод нипочём — видно, расходился. Всё вокруг притихло, умиротворилось, улеглось, будто и не было час назад грохочущей Москвы. Так и шепчется: «Выхожу один я на дорогу»! Хотелось топать и топать по насту — до бесконечности. Но не пришлось. Через полчаса, а то и меньше, я поравнялся с писательской усадьбой. Взялся за калитку и — остановился: так жалко было расставаться с этой снежной, немножко литературной идиллией…

Дима с Таней приняли по-братски, и я постепенно стал оттаивать от холода и горя с моей снежной королевой. В доме покойного главного западника советской культуры было тепло, по-западному, как мы тогда это понимали, просторно, чисто и уютно. И Таня с Димой были какие-то другие, повзрослевшие, не по-городскому минорные и уютные. Таня сценично куталась в пуховый платок, Дима по-мхатовски приглушенно гудел, сутулился и покашливал, а я, приехавший из Москвы герой-подранок, всё никак не мог угомониться. Казалось, мы трое очутились в какой-то новой пьесе и не успели еще заучить каждый свою роль.
Дима Борисов на обложке посмертного сборника 2017 г.
Обедали просто, но за накрытым скатертью столом. За трапезой выпили, конечно, но, по-западному, умеренно. Вся внутренняя архитектура этого дома обязывала вести себя по правилам другой цивилизации, особенно освещенная стеклянная теплица, устроенная — невиданное дело — прямо рядом со столовой. Отсюда, как мне объяснил Дима с подернутым иронией ртом, Илья Григорьевич в былые времена поставлял в Кремль выращенную здесь спаржу — прямо к хрущевскому столу.

Повеяло холодком кремлевских высот.

После ужина пили чай, болтали о литературе, московских диссидентских делах, сплетнях личных и из высших сфер, о которых у меня, по крайней мере, было довольно смутное представление. Правда, на этот раз непосредственное соседство с придворной теплицей, где посреди русской зимы расцветала доселе неведомая мне спаржа, приоткрыло завесу, за которой скрывались махинации советской власти. 

Помню, что не полуночничали. Разошлись рано, тоже, вроде, по-западному. Меня отвели спать на кушетке в кабинете ИГ. Я вошел — и замер. Это был райский уголок для русского интеллигента-западника. Я уже бывал у Корнея Ивановича Чуковского в Переделкине в его обширном кабинете, но куда больше меня поразил элегантный и простой писательский комфорт кельи Эренбурга; а тут ещё и ошеломляющая небрежением к советской цензуре библиотека, где эмигрантская крамола и западная литература стояли вперемежку с нашей дозволенной советской. Были там и картины… Сейчас помню только Шагала, и то лишь по имени…

Почти наугад я снял с полки книжку в голубой обертке с Троцким на корешке и осторожно прилег. Она не скрипнула — кушетка Эренбурга! И я пролежал на ней — чинно, на спине, не сгибаясь, как изваяние какого-нибудь лауреата, заснувшего вечным сном на мраморном надгробии на Пер Лашез. Но книгу развернул. Это была американская биография Троцкого. Я принялся ее усердно читать в надежде найти крамолу.

О, вот оно — состояние свободы!

На третьей странице заснул — с увесистым томиком на груди. Не знаю, менял ли позу во сне, но Дейчера дочитывал уже у себя дома в Америке, когда учился в аспирантуре. Потом через много лет в руки попала автобиография Троцкого. Как-то в революционной молодости ему тоже проходилось лежать на спине под звездами на палубе переполненного парохода, когда он курсировал между Николаевым и Одессой. Но снега и там не было, как теперь на Новый год его не было в Москве. Нет его и в окрестностях Сан-Франциско, где я уже прожил ни много ни мало сорок восемь лет. А вот новоиерусалимский снег 1969 года до сих пор хрустит — не растаял. Наши Палестины...

Беркли, Калифорния
01.08.2020


P.S. Комментируя мой "Снег", Мария Константиновна Поливанова напомнила строчки Пастернака из стихотворения 1947 года ("После перерыва"). Надеюсь, я на этот раз все-таки успел.

Она шептала мне: "Спеши!"
Губами, белыми от стужи,
А я чинил карандаши,
Отшучиваясь неуклюже.

Пока под лампой у стола
Я медлил зимним утром ранним,
Зима явилась и ушла
Непонятым напоминаньем.