Friday, May 8, 2015

Бабель и Багрицкий, или буква "Б" для моей будущей Азбуки

Несколько месяцев назад случайно попалась фотография листочка рукописи Исаака Бабеля из одесского Литмузея (спасибо Андрею Устинову за публикацию в FB). Я сразу не узнал, что это, и по привычке принялся за расшифровку. Получилось:

<Багрицкий>, который пахнет как скумбрия, только что изжаренная моей матерью на подсолнечном масле. Он пахнет как уха из бычков, которую на прибрежном ароматическом песку варят мало-фонтанские рыбаки варят в двенадцатом часу июльского неудержимого дня. Багрицкий полон пурпурной влаги, как арбуз, который когда-то в юности мы разбивали с ним о причалы <тумбы> в Практической гавани у пароходов, поставленных на близкую Александрийскую линию.
Колычев и Гребнев <…>

Я тогда понял: это известный текст -- кусочек из того, что с 1962 г. печатается под заглавием “В Одесса каждый юноша”. Зачитанная и завизированная часть истории "одесского" извода русской (советской) литературы.

А вот автограф позволил прочитать заново. Бросилась в глаза бабелевская характеристика
Багрицкого, который возникает из запаха “скумбрии, только что изжаренной моей матерью на подсолнечном масле” -- такая вот картинка из еврейского быта, из которого, как джинн из бутылки выдымливается Багрицкий.

Слова Бабеля напрашиваются на сопоставление с “Происхождением” Багрицкого (1930), полными, как известно, презрением к еврейской бытовухе. Мать там подается через признак ее отвратительного "чепца":

<...> И детство шло.
Его опресноками иссушали.
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали —
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец <...>

Ну, а еврейская любовь для него знаменательна отсутствием эротизма:

<...> Любовь?
Но съеденные вшами косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи; обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.

У Бабеля же, напротив, едкая вонь материнской кухни (кто не помнит запаха рыбы на подсолнечном масле!) спокойно переливается в нееврейский рыбацкий быт с ухой из бычков, поспевающей на раскаленном песке, с обычаями портовой шпаны, утоляющей жажду погружением всей морды в расколотый о тумбу арбуз.

Вероятно, Бабель, успевший пожить в респектабельной квартире на углу Жуковской и Ришельевской, сумел остраниться от своей буржуазной Одессы -- "ушел в люди", как ему советовал Горький -- и Одесса заиграла у него таким вот раблезианским сказочным градом Китежем, как в его ранних "Одесских рассказах". А Багрицкий, как ни парадоксально, так и не сумел отдалиться от утробного мира. Он и после переезда в Москву продолжал воевать со своим "происхождением" из убогих одесских евреев-мещан.

Бабель любил Багрицкого, они дружили, быть может, и правда, что их "волновали одни страсти", как Бабель писал в своих воспоминаниях об ушедшем друге...

После похорон Багрицкого, по воспоминаниям очевидца (Борис Борисович Скуратов), Бабель качал головой и говорил: "Ничего не вышло." Мы не знаем, что Бабель хотел этим сказать. Но я полагаю, что он не имел ввиду карьеру Багрицкого. Она-то получилась: на него был спрос, и несмотря на все послевоенное юдофобство, он вошел в программу и в учебники. Скорее, Бабель мог иметь ввиду другие горизонты: "не получилось" у Багрицкого -- "взять Москву," как он прочил своим землякам-одесситам, то есть, войти в большую литературу с новым виденье мира.

А у Бабеля получилось.


Париж. 8 мая 2015 г.

No comments:

Post a Comment